У блокады женское лицо: пронзительные воспоминания жительниц Ленинграда
Ангелина Крупнова-Шамова
«В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа — ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 года. Час ночи, схватки. Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали — отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила... в брюки...
Забыла, что у меня дети на улице. Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку.
А в квартире — темно, а в коридоре — вода с потолка капает. А коридор — 3 метра шириной и 12 в длину. Иду тихо-тихо. Пришла, скорее расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание...
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь — входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: "Куда едете?" А пятилетний мой Костя и говорит: "Мы едем в родильный дом!"
«Эх, дети, наверное, вас мама на смерть привезла», — предположил мужчина. А Костя и говорит: «Нет». Мужчина молча взялся за санки: «Куда везти?» А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок.
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль — коптит ужасно. Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой — 12 литров, побежал в родильный... А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам... Говорю: «Ну, Федька, половина тебе, а другая — мне...» Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою — нет.
Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу «Мать и дитя» (я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу — «Роды»). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать. Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: «Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю». Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е — 250 гр. и три по 125 гр. на три дня. Так этот хлеб нам и не принесла старушка... Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе — так что не за что осуждать, она была хорошим человеком.
Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три — и опускали лом. И скололи весь лед — боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым.
Мужчина через дверь сказал: «Врач придет завтра утром». Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: «Где вы, у меня грипп!» А я кричу: «Закройте дверь с той стороны, а то холодно!» Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: «А каша-то сварилась!» Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель. Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр. хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю...»
Нина Ильинична Лакша
«У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов... Казалось бы, чем слабее человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, — умерла бы от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице — боюсь. Как только люди поели — страх появился».
Зинаида Павловна Овчаренко (Кузнецова)
«22 июня 1941 года мне исполнилось 13 лет. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.
Семья у нас была 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.
Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.
Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили «сладкий чай». И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.
К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище — это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра».
Аншелес Ирина Иосифовна
«Какое-то время мы ходили в школу, там нам выдавали еду: щи из черной капусты, а если очень повезет, то суп из черной лапши. Всю еду мы несли домой. Но это еще были не самые худшие дни блокады, а вот с января началась трагедия: мы начали питаться по карточкам. Маме дали рабочую карточку — 250 граммов хлеба, а мне детскую — 125 граммов. Хлеб готовили в основном из коры, муки в нем было мало. Очереди за хлебом, сильные морозы, артобстрелы и налеты, многочисленные жертвы – такова была блокадная жизнь. Но даже в этих условиях работали заводы, мастерские. В Ленинграде оставались многие известные деятели культуры: писатели, поэты, музыканты. Практически каждый день их голоса и произведения звучали по радио, чтобы придать силы людям.
Я очень хорошо помню в эфире голос поэтессы Ольги Берггольц, постоянно звучала симфоническая музыка. Страшно ли было в блокадном городе? Нет, страшно не было, пугала неизвестность. Было очень плохо, когда умерла мама. 1 января она не вышла на работу, и я вызвала врача. Он выписал ей больничный лист с диагнозом дистрофия, и вскоре ее не стало. Одна женщина согласилась помочь мне похоронить маму - при условии, что я дам ей два килограмма хлеба. И за 40 дней я накопила эти два килограмма. У мамы было несколько золотых вещей: браслеты, медальон, часы – я отдала их в обмен на баночку крупы и белый хлеб. Так я осталась одна. Чуть позже мамина приятельница, узнав о моей беде, предложила мне работать в садике уборщицей, и я согласилась. Я работала там до конца 1942 года и получала дополнительную тарелку супа, она мне очень помогла.
Весной, чтобы не вспыхнула эпидемия, нужно было очистить улицы от трупов и помоев, которые накопились из-за того, что канализация не работала. Вышел указ о том, чтобы все люди после работы выходили убирать снег и отвозили его на Неву, чтобы он быстрее таял. И мы ходили с большими санками и сгребали снег. В апреле улицы были уже чистыми и, наконец, пошел первый трамвай. Я не могу передать вам, какой это был праздник для всех! Люди выходили на стук рельсов, радовались, аплодировали».
Бейлин Аркадий
Приводит отрывок из письма своей тети ее подруге, пережившей блокаду:
«Тонечка, дорогая моя!
Так много нужно сказать тебе. Но с чего начать эту ужасную повесть, содержащую в себе одни кошмары и ужасы; хочется забыть, забыться; но от себя не уйдёшь, не уедешь. Итак, почти год на нас начали сыпаться несчастья и тяжёлые потери. Серию потерь открыла Шулама; ведь ты помнишь, какая она была при нормальной жизни. Война и голод окончательно свалили её с ног; дошло до того, что она, зайдя к нам со службы, не могла дойти до своего дома, так обессилела; заболела и недели через три умерла, у нас же, 22 января. На другой день, 23 января, овдовела Соня. Напряжённая работа и недостаточное питание сказались и на её муже. (С первого же дня войны Моисей был призван в ряды МПВО с отрывом от производства; но семья давала себя знать; он помимо того работал и на заводе). Бедная наша Соня ненадолго пережила своего мужа; питание сказалось и на ней. Она даже не могла пойти на похороны мужа, с трудом спустилась с лестницы. Хоронили его Тэма и я; вернее, я, так как Тэма была очень слаба.
Всё же Соня выправилась кое-как. В конце января заболела мамочка; наша бедная страдалица очень мучилась и в довершение всего за 6 дней до смерти потеряла речь; и у неё были парализованы правая рука и нога. Она очень страдала и от физической боли, и за Соню.
Тонечка, ты себе не представляешь, как было на неё больно смотреть. За что такие страдания должна была переносить эта святая женщина? 20 февраля её не стало. 10 марта в нашу квартиру попал снаряд, непосредственно в Тэмину комнату; разрушил её в дым, и стена её комнаты упала на лежащую в постели Соню с детьми. От немедленной смерти её спасла стенка кровати, которая образовала угол. Но кому были нужны её безумные страдания? Она прожила 4 дня и на пятый скончалась в больнице от контузии мозжечка.
Детей пришлось немедленно после обстрела отдать в очаг на круглосуточное обслуживание; дома было негде жить. Сохранилась только одна Линочкина комната, да и та была с осени занята эвакуированными с Московского района жителями. Пришлось ютиться вместе, так как всё было повреждено. Имочка вследствие контузии потеряла слух, но через месяц она выздоровела, слух к ней возвратился. Аркашка (это я – А.Б.) здоров, но очень боялся выстрелов, с ним в очаге приходилось немало возиться.
Тётя Саша умерла 2 апреля. Ты себе не представляешь, какой это был ужас. Тэма была в больнице. Я не надеялась, что она вернётся. Жуткий обстрел; тётя Саша лежит без движения; гонит меня в убежище. Но я, конечно, её не оставила. Под утро она после тяжёлых мук уснула, навсегда. Боря (брат Фани) умер в июне. Родители его не знают об этом; ты им про него не пиши. Тоня, Тоня! Сколько смертей: дядя Миша, Залман, Лёвочка (сын Симы), и все от голода. Крепко тебя, моя дорогая, целую. Прости за эту панихиду, но ведь рано или поздно нужно об этом рассказать».
Эсфирь Евсеевна Козлова (Баренбаум)
«31 декабря. Нас четверо. Мы, одетые во все одежки, лежим на своих железных койках, стоящих вдоль стен огромной темной комнаты. Ждем, когда наступит новый год, и мы сможем съесть оставленный нами кусочек хлеба. А пока вспоминаем, как пили чай с "подушечками" и белой булкой с маслом или с горячим хлебом, выпеченным в булочной, что на ул. Горького. И как совсем недавно были расточительны, выбрасывая картофельные очистки. Мы загадали, что первое слово, услышанное нами за дверью, будет нашей судьбой. И оно прозвучало поутру: "Хлеб". Значит выживем.
12 января 1942 года. Загорелся Гостиный двор. До войны мы любили слоняться по расположенным в нем маленьким магазинчикам. Денег на покупки у нас не было. Сейчас Гостиный — мертв.
13 января. Объявили, что на продовольственные карточки будут выдавать 10 грамм мясопродуктов, крупы и муки по 200 грамм. Из этого можно что-то сварить, но кастрюли у нас нет. Отрезав от пайка 50 грамм хлеба, я пошла на Андреевский рынок, чтобы выменять его на кастрюлю. Мне и в голову не пришло, что кастрюль в каждом доме валяется множество. На рынке женщина, изможденная до предела, ухватилась за меня двумя руками, умоляя отдать ей кроху хлеба. Она говорила, что живет близко, и я могу выбрать любую кастрюлю. Я взяла у нее литровую эмалированную кастрюльку и маленькую кружечку.
11 февраля. Объявили о большой прибавке хлеба. Я теперь буду получать 500 грамм. Даже неловко перед моими подружками-студентками. Мы переселились в общежитие филфака. В одной комнате двадцать человек с разных факультетов, все незнакомые. В комнате стояк, который отапливается дровами. Они лежат во дворе. Здесь я встретила Варю Короткову с геофака. Она работала на лесоповале и их там хорошо кормили. Она была здоровая и крепкая в отличие от нас — дистрофиков и потому чаще других пилила дрова.
1 марта. Началась эвакуация Университета. Дорогие мои девочки, Аля и Гутя, уговаривали меня ехать вместе с ними. Я колебалась, потому что уже не училась. Зачем я поеду? Куда Университет, туда и ты, сказали девчата и не ошиблись. С завода меня отпустили без лишних слов.
5 марта. Нас посадили в грузовики. Едем по белой бескрайней равнине озера под завывание ветра и жгучий мороз, чуть прикрытые брезентом. Я замерзаю. Неужели все? Но мы прибыли, и чьи-то сильные руки сняли меня с машины. Нас накормили вкусным борщом, выдали солдатские сухари и разместили в церкви. В ней был жуткий холод и много народа. Некоторые не дожили до утра».